Форма входа

Тексты ФИПИ, которые были на ЕГЭ 2018 года

 Какие тексты были на ЕГЭ прошлого года?

 

1. Кожухова О. К. С детства не слышала отлетающих журавлей. 

2. Строганов М. С. Раз в столетие, в самые трудные и отчаянные дни

3. Курочкин В. А. - Танки пошли, лейтенант!— крикнул Щербак. 

4. Бакланов Г. Я. Каждый раз вот так бегают с вещами, с детишками

5. Горький А. М. Книги продолжали открывать предо мною новое

6. Бондарев Ю. В. Иногда я пытаюсь вспомнить

7. Быков Д. Л. Главная претензия к пьесе «Горе от ума»

8. Горький А. М. Василий Рыбаков, угрюмый парень, силач

9. Паустовский К. Г. У каждого, даже самого серьёзного человека

10. Паустовский К. Г. На перекрестках лесных дорог, около шалашей

11. Паустовский К. Г. Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам

12. Песков В. М. Был осенний серенький день в конце листопада.

13. Быков Д. Л. Вопрос о том, зачем нужна грамотность

14. Тендряков В. Ф. Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой.

15. Холендро Д. М. Вчера я писал маме: «Пришли мне, пожалуйста, халвы…»

16. Холендро Д. М. Мы остались со старшиной на боковой дороге.

17. Лесков Н. С.  Мой отец и исправник были поражены тем

18. Симонов К. М. - Вот, - сказал Леонидов, постучав пальцем по газете.

19. Алексин А. Г. Порою, чем дальше уходит дорога жизни

20. Каралис Д. Н. Я позвонил в дверь своей квартиры

21. Ананьев А. А. Володин, грязный, с оторванной портупеей

 1. Кожухова Ольга Константиновна 

С детства не слышала отлетающих журавлей. 

Сейчас предо мной оголенные, в побуревшем от непогоды жнивье равнины, так похожие на родные. Я сижу у самой воды, у холодного, в мелкой волне, заросшего деревьями озера. Плакучие ивы еще ярко-зеленые, а ракиты седые, как будто в дыму, словно тронуты инеем. И в листве лип и кленов и белых, серебристых тополей уже кое-где да мелькнет желтизна ранней осени. 

Тишина, солнцепек, растворение в этом пахнущем вялой травой, рыбьей слизью и палыми листьями удивительном воздухе, в затишке, где безветрие возвращает тебя снова в жаркое лето. И вдруг что-то тревожное, непонятное, трубным голосом с неба, чей-то зов, чуть скрипучий, картавый, тоскливый. 

- Журавли! Смотри скорей, журавли! 

Они вышли, как самолеты, из-за купы деревьев классическим треугольником, держа курс строго на юг, и скрылись за дамбой, обросшей ракитником. Спустя полчаса зов раздался опять и опять. Теперь журавли шли цепочкой на запад; лишь вожак, вырываясь, летел чуть-чуть впереди, как бы с силой вытягивая непослушных ведомых опять в треугольник, всю черную эту ниточку, но так и не вытянув ее. 

- Вон еще журавли! - кричат мне товарищи. 

Но мне кажется, это все те же, уже пролетавшие раз над нами. Просто птицы прощаются с озером, с рощами, с заросшими пыреем и полынью долинками и оврагами, с полями в обломках стеблей кукурузы, с бездомно покинутыми на пашнях стогами соломы. Видно, взрослые журавли учат младших, подлетков, находить, возвращаясь весной, это озеро, островки на нем в соснах и елях, этот дом на холме, эти купы деревьев и все видимые с высоты, с любого захода приметные ориентиры - грустный птичий урок навигации. 

Может быть, при этом старшие им говорят: 

- Запомните, это ваша родина! Обязательно возвращайтесь в родные края, даже если не будет нас, взрослых! Пожалуйста, не забудьте дорогу сюда. Здесь мы любим друг друга, здесь рождаются наши дети, здесь мы умираем. Жаркий юг - это только лишь отдых, а жизнь наша здесь… 

Я завидую им, улетающим, потому что весной они обязательно снова вернутся сюда. А я?.. Сумею ли я опять побывать здесь, на темной, зеленой реке, на этих прудах и озерах, взглянуть на березовые аллеи, уходящие в степь, на свекольные и ржаные поля? Я летаю теперь выше птиц, а оттуда, с немыслимой для журавля высоты, разве можно заметить мелькнувшую где-то внизу голубую подкову заливчика, где мы ловим плотвичек и раков, эти серые, словно седые, ракиты, эти рыжие, опаленные солнцем дубы?! 

Я люблю бывать каждый раз в каком-нибудь новом краю, в незнакомом мне месте, видеть горы, моря, и красивые города, и красивых людей, люблю слушать красивые, полные скрытого смысла, лукавые речи… А здесь что услышишь? Лишь "цоб" да "цобе"? Что увидишь? Вот этих летящих с севера на юг, а затем еще раз, как бы ровным крестом, поперек, с востока на запад, расстающихся со мной, улетающих журавлей? 

Так мало, так мало! Так мало, что хочется непременно вернуться - и постигнуть: а чего же здесь много? Отчего вот за эту неяркую, небогатую землю бились люди - до крови, до смерти - и с половцами, и с татарами, и с поляками, и со шведами, и с немецкими фашистами? Значит, что-то их привлекало на этой земле, моих предков, поселившихся издревле здесь, возле серой реки? 

Я люблю эту землю. 

Научите меня, журавли, обязательно возвращаться! Может быть, я пойму непонятное, как и вы, угадаю.

 

Ольга Константиновна Кожухова (1922—2007) — русская советская писательница.

 

 

 

2. Строганов Михаил Сергеевич

 

Раз в столетие, в самые трудные и отчаянные дни, когда горе не оставляет места надежде, появляется поколение особенных людей, каких не было до них и каких не будет еще много лет. Они рождаются из недр русского духа, возникая вдруг, как выходят из толщи земной алмазы, под немыслимым давлением и с чудовищной силой прорвавшись сквозь десятки километров базальтовых и гранитных пород. Так, вопреки законам природы, внутренний свет стремится к свету вселенскому, сметая на своем пути любые преграды, упраздняя незыблемые правила самой Природы. 

Оттого в минуты слабости, в дни, когда сердце не согревает вера, а в душе больше нет сил для надежды, молитвенно повторяю: Великая Отечественная. Потому что для русского нет большей правды о его Родине и о его жизни, чем та, что сокрыта в этих словах. 

Мне часто снятся сны о войне. Нет, не сражения, не парады, не завораживающая воображение военная мощь, а неказистый окопный быт, незаметная солдатская служба, повседневное фронтовое житьё-бытьё. 

Еще мне снятся те ребята, которые погибли, не дожив до Победы. Мы просто курим, присев у обочины дороги или пьем чай у костра. Заливается гармоника или грустит баян, а они знай расспрашивают: «Как станут жить люди после Победы? Наверное, счастливо и до ста лет?» Потом уходят. Они не знали современного слова «профи», они были настоящими героями. 

Солдаты Великой Отечественной! Не изяществом мундира и не лихим щегольством вы запомнитесь миру. Отвагой и добротой покорите его, потому что жили не за страх, а на совесть. Потому что на своих штыках вы несли спасение от чудовищного, доселе неведомого миру зла. 

Передо мной старые, поблекшие фотографии. Уже нет в живых ни тех, кто на них, ни тех, кому они были трогательно подписаны. И легко сказать: исторический факт, свидетельство времени. Но душа не приемлет, противится. Шарахается от такой расчетливости, зная, что святыни свои нельзя сдавать ни без боя, ни с боем. С ними можно или быть, или не быть. Это не вопрос, а закон жизни. 

Я смотрю на фотографии, и меня поражает вот что: на них нет ни одного пошлого лица. В глаза смотрят открытые и честные люди. Немного наивные. Но им веришь, как верят безыскусным иконам, за которыми открывается Бог и вечность... 

Часто думаю: почему победили мы, а не наши враги? Простой холодный анализ фактов ничего не прояснит, ни на что не ответит. Так, пустит пыль, а она, как известно, колышется от любого дуновения... 

Существует один и только один честный ответ. Народ выстоит и победит лишь тогда, когда люди перестанут быть «гражданами и гражданками», а станут братьями и сестрами. Когда любовь к Родине скрепится потом и кровью! 

Мне запомнились слова одной из книг, прочитанных в детстве, ставшие основой понимания нашей истории, своеобразным символом веры. Это были размышления великого русского полководца Георгия Константиновича Жукова: «Празднуя Победу, мы всегда будем вспоминать, какие качества нашего народа помогли одолеть врага. Терпенье. Мужество. Величайшая стойкость. Пусть эти проверенные огнем войны качества всегда нам сопутствуют. И всегда Победа будет за нами». 

Говорят, что время стирает прошлое как следы на песке. Бывшее некогда великим становится страницами учебников истории, а живая память сжимается до памятных дат и высеченных на обелисках цитат. Но не такова память о Великой Отечественной. Кровью скреплена с судьбой народа, запечатана в генетической памяти, зашита в судьбе, неизгладима из народного духа, подобно скрижалям Завета. Сколько бы чуждая воля ни силилась изгладить в нас её правду и сколько бы ни рассыпало свои пески время, но каждая клетка нашего тела и каждая капля нашей крови вопиет о том, что «никто не забыт и ничто не забыто».

 

Строганов Михаил Сергеевич  - современный писатель, автор  исторических и документальных произведений.

 

 

 

3. Курочкин Виктор Александрович

 

- Танки пошли, лейтенант!— крикнул Щербак. 

Малешкин даже не успел сообразить, что ему делать, как в наушниках раздался отрывистый и совершенно незнакомый голос комбата: "Вперед!" 

— Вперед!— закричал Саня и прилип к панораме. 

Саня, в сущности, плохо понимал, что происходит. Комбат приказал не вырываться вперед, и двигаться за танками не ближе, чем в ста метрах. Щербак же повис на хвосте впереди идущей машины. Тридцатьчетверка шла зигзагами, стреляя на ходу. За ней так же зигзагами вел самоходку Щербак. Саня не видел поля боя: мешала тридцатьчетверка. Саня приказал Щербаку отстать или свернуть в сторону. Щербак, не ответив, продолжал плестись за танком.епился, повис и тоже вертелся вместе с машиной и дико кричал: "А-а-а-а-а!.."

Из башни вырвался острый язык огня, окаймленный черной бахромой, и танк заволокло густым смолистым дымом. Ветер подхватил дым и темным лохматым облаком потащил по снегу в село. 

"Что же я стою? Сейчас и нас так же...— мелькнуло в голове Малешкина.— Надо двигаться..." 

— Вперед, Щербак! Щербак повернулся к Малешкину. 

Саня не узнал своего водителя. У него в эту минуту лицо было без кровинки, словно высеченное из белого камня. 

— Вперед, Гриша! Вперед, милый! Нельзя стоять! — с отчаянностью упрашивал Саня. 

Щербак не пошевелился. Малешкин вытащил из кобуры пистолет. 

— Вперед, гад, сволочь, трус! — кричали на водителя наводчик с заряжающим.

 Щербак смотрел в дуло пистолета, и страха на его лице не было. Он просто не понимал, чего от него хотят. Саня выскочил из машины, подбежал к переднему люку и спокойно приказал: 

— Заводи, Щербак. 

Щербак послушно завел. Саня, пятясь, поманил его на себя. Самоходка двинулась. 

— За мной!— закричал младший лейтенант Малешкин и, подняв пистолет, побежал по снегу к селу. В эту минуту Саня даже не подумал, что его легко и так просто могут убить. Одна мысль сверлила его мозг: "Пока горит танк, пока дым — вперед, вперед, иначе смерть". В небо взлетела зеленая ракета— танки повернули назад. Малешкин не видел этой ракеты. Он бежал не оглядываясь. Он видел только село. Там фашисты... Их надо выбить! Таков был приказ. И он выполнял его. 

— А почему вы, Малешкин, в село впереди машины бежали?— ехидно спросил полковник.

Саня не знал, что отвечать. Сказать правду— значит, с головой выдать Щербака. 

Дей в ожидании ответа с любопытством разглядывал Малешкина. Саня поднял на полковника глаза и виновато улыбнулся: 

— Очень замерз, товарищ полковник, вот и побежал, чтоб согреться. 

Поверил ли словам Малешкина Дей, трудно сказать. Только вряд ли. Он повернулся к Беззубцеву и скрипучим, железным голосом приказал: 

— Комбат, доложите в свой штаб, чтобы Малешкина представили к Герою, а экипаж— к орденам.— И, уловив в глазах комбата удивление, еще жестче проскрипел:

— Да, именно к Герою. Если б не Малешкин, бог знает, чем бы все это кончилось.

 

Виктор Александрович Курочкин (23 ноября 1923— 10 ноября 1976) — русский советский писатель.

 

 

         

 4. Бакланов Григорий Яковлевич

 

Каждый раз вот так бегают с вещами, с детишками, а везде все закрыто, ни в один вагон не пускают. Санитар, стоявший рядом, тоже смотрел. Осторожно выплюнул гвозди в горсть. 

— Вот бы Гитлера сюда этого! Сам-то он в тепле сидит. А народу такие мучения принимать... Да с детишками... 

И зябко ежился, будто и его тут мороз пронял. Глупым показался Третьякову этот разговор. Срывая на санитаре зло, потому что ему тоже было жаль метавшихся по морозу баб, которых гнали от поезда, сказал: 

— Что ж, по-твоему, захотел какой-то Гитлер— и война началась? Захотел— кончилась? 

И сам от своего командирского голоса распрямился под халатом. Санитар враз поскучнел, безликим сделался. 

— Не я ж захотел,— бормотал он себе под нос, переходя к другому окну.— Или мне моя нога лишней оказалась? 

Третьяков посмотрел ему вслед, на один его сапог и на деревяшку. Что ему объяснишь? Не приставишь оторванную ногу и не объяснишь. А самое главное, что он и себе не все уже мог объяснить. В школе, со слов учителей, он знал и успешно отвечал на отметку, почему и как возникают войны. И неизбежность их при определенных условиях тоже была объяснима и проста. Но в том, что он повидал за эти годы, не было легких объяснений. Ведь сколько раз бывало уже — кончались войны, и те самые народы, которые только что истребляли друг друга с такой яростью, как будто вместе им нет жизни на земле, эти самые народы жили потом мирно и ненависти никакой не чувствовали друг к другу. Так что же, способа нет иного прийти к этому, как только убив миллионы людей? Какая надобность не для кого-то, а для самой жизни в том, чтобы люди, батальонами, полками, ротами погруженные в эшелоны, спешили, мчались, терпя в дороге голод и многие лишения, шли скорым пешим маршем, а потом эти же люди валялись по всему полю, порезанные пулеметами, разметанные взрывами, и даже ни убрать их нельзя, ни похоронить? 

Мы отражаем нашествие. Не мы начали войну, немцы на нашу землю пришли-- убивать нас и уничтожать. Но они зачем шли? Жили-жили, и вдруг для них иная жизнь стала невозможна, как только уничтожив нас? Если б еще только по приказу, но ведь упорно воюют. Фашисты убедили? Какое же это убеждение? В чем? 

Трава родится и с неизбежностью отмирает, и на удобренной ею земле гуще растет трава. Но ведь не для того живет человек на свете, чтобы удобрить собою землю. И какая надобность жизни в том, чтобы столько искалеченных людей мучилось по госпиталям? 

Конечно, не один кто-то движет историю своей волей. Просто людям так легче представить непонятное: либо независимо от них совершается, либо кто-то один направляет, кому ведомо то, что им, простым смертным, недоступно. А происходит все не так и не так. И бывает, что даже всех совместных человеческих усилий мало, чтобы двинулась история по этому, а не по другому пути. 

Еще до войны прочел он поразившую его вещь: оказывается, нашествие Чингисхана предварял целый ряд особо благоприятных лет. Шли в срок дожди, небывало росли травы, плодились несметные табуны, и все вместе это тоже дало силу нашествию. Быть может, разразись над этим краем многолетняя засуха, а не сойдись все так благоприятно, и не обрушилось бы страшное бедствие на народы в других краях. И история многих народов пошла бы по-другому. На фронте воюет солдат, и ни на что другое не остается сил. Сворачиваешь папироску и не знаешь, суждено ли тебе ее докурить; ты так хорошо расположился душой, а он прилетит— и накурился... Но здесь, в госпитале, одна и та же мысль не давала покоя: неужели когда-нибудь окажется, что этой войны могло не быть? Что в силах людей было предотвратить это? И миллионы остались бы живы... Двигать историю по ее пути— тут нужны усилия всех, и многое должно сойтись. Но, чтобы скатить колесо истории с его колеи, может быть, не так много и надо, может быть, достаточно камешек подложить? 

 

Григорий Я́ковлевич Бакланов (настоящая фамилия Фри́дман; (11 сентября 1923—23 декабря 2009) — русский советский писатель и сценарист, один из представителей «лейтенантской прозы».

 

 

 

 

5. Горький Алексей Максимович

 

Книги продолжали открывать предо мною новое; особенно много давали мне два иллюстрированных журнала: «Всемирная иллюстрация» и «Живописное обозрение». Их картинки, изображавшие города, людей и события иностранной жизни, всё более и более расширяли предо мною мир, и я чувствовал, как он растёт, огромный, интересный, наполненный великими деяниями. 

Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия - всё это внушало мне чувство какой-то непонятной бодрости и вызывало желание тоже что-то сделать, построить.

 Всё было различно, непохоже, но однако я смутно сознавал, что всё насыщено одной и той же силой - творческой силою человека. И моё чувство внимания к людям, уважение к ним росло. 

Я был совершенно потрясён, когда увидел в каком-то журнале портрет знаменитого учёного Фарадея, прочитал непонятную мне статью о нём и узнал из неё, что Фарадей – был простым рабочим. Это крепко ударило меня в мозг, показалось мне сказкой. 

«Как же это? - недоверчиво думал я. - Значит - который-нибудь из землекопов тоже может сделаться учёным? И я - могу?» 

Не верилось. Я стал доискиваться - нет ли ещё каких-нибудь знаменитых людей, которые были бы сначала рабочими? В журналах никого не нашёл; знакомый гимназист сказал мне, что очень многие известные люди были сначала рабочими, и назвал мне несколько имён, между прочим - Стефенсона, но я не поверил гимназисту. 

Чем больше я читал, тем более книги роднили меня с миром, тем ярче, значительнее становилась для меня жизнь. Я видел, что есть люди, которые живут хуже, труднее меня, и это меня несколько утешало, не примиряя с оскорбительной действительностью; я видел также, что есть люди, умеющие жить интересно и празднично, как не умеет жить никто вокруг меня. И почти в каждой книге тихим звоном звучало что-то тревожное, увлекающее к неведомому, задевавшее за сердце. Все люди так или иначе страдали, все были недовольны жизнью, искали чего-то лучшего, и все они становились более близкими, понятными. Книги окутывали всю землю, весь мир печалью о лучшем, и каждая из них была как бы душой, запечатлённой на бумаге знаками и словами, которые оживали, как только мои глаза, мой разум соприкасались с ними. Нередко я плакал, читая, - так хорошо рассказывалось о людях, так милы и близки становились они. И, мальчишка, задёрганный дурацкой работой, обижаемый дурацкой руганью, я давал сам себе торжественные обещания помочь людям, честно послужить им, когда вырасту. 

Точно какие-то дивные птицы сказок, книги пели о том, как многообразна и богата жизнь, как дерзок человек в своём стремлении к добру и красоте. И чем дальше, тем более здоровым и бодрым духом наполнялось сердце. Я стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни.

 Каждая книга была маленькой ступенью, поднимаясь на которую, я восходил от животного к человеку, к представлению о лучшей жизни и жажде этой жизни. А перегруженный прочитанным, чувствуя себя сосудом, до краёв полным оживляющей влаги, я шёл к денщикам, к землекопам и рассказывал им, изображал перед ними в лицах разные истории. Это их забавляло. 

- Ну, шельма, - говорили они. - Настоящий комедиант! Тебе в балаган, на ярманку надо! 

Конечно, я ждал не этого, а чего-то другого, но - был доволен и этим. Однако мне удавалось иногда, - не часто, разумеется, - заставить владимирских мужиков слушать меня с напряжённым вниманием, а не раз доводить некоторых до восторга и даже до слёз - эти эффекты ещё более убеждали меня в живой возбудительной силе книги.

 

 

 

6. Бондарев Юрий Васильевич

 

Иногда я пытаюсь вспомнить первые прикосновения к миру, вспомнить с надеждой, что может возвратить меня в наивную пору удивлений, восторга и первой любви, вернуть то, что позднее, зрелым человеком, никогда не испытывал так чисто и пронзительно. 

С каких лет я помню себя? И где это было? На Урале, в Оренбургской степи? Когда я спрашивал об этом отца и мать, они не могли точно восстановить в памяти подробности давнего моего детства. Так или иначе, много лет спустя я понял, что пойманное и как бы остановленное сознанием мгновение сверкнувшего настроения – это чудотворное соприкосновение мига прошлого с настоящим, утраченного с вечным, детского со взрослым, подобно тому как соединяются золотые сны с явью. Однако, может быть, первые ощущения – толчок крови предков во мне, моих прапрадедов, голос крови, вернувшей меня на сотни лет назад, во времена какого-то переселения, когда над степями носился по ночам дикий, разбойничий ветер, исхлестывая травы под сизым лунным светом, и скрип множества телег на пыльных дорогах перемешивался с первобытной трескотней кузнечиков, заселивших сопровождающим звоном многоверстные пространств, днем выжигаемых злым солнцем до колючей терпкости пахнущего лошадьми воздуха… 

Но первое, что я помню, – это высокий берег реки, где мы остановились после ночного переезда. 

Я сижу в траве, укутанный в овчинный тулуп, сижу среди сгрудившихся тесной кучкой моих братьев и сестер, а рядом тоже укутанная в палас сидит какая-то бабушка, кроткая, уютная, домашняя. Она наклонилась к нам, своим телом согревая и защищая от рассветного ветерка, и все мы смотрим, как очарованные, на малиновый, поднявшийся из травы на том берегу шар солнца, такой неправдоподобно близкий, искрящийся в глаза брызгами лучей, что все мы в затаенном ритуальном восторге сливаемся со всем этим на берегу безымянной степной реки. Как в кинематографе или во сне, я вижу высокий бугор, и нас на том бугре, наклоненных слева направо, тесную нашу кучку, укутанную тулупами, и бабушку или прабабушку, возвышающуюся над нами, – вижу лицо под деревенским платком; оно рождает детскую защищенность и преданную любовь к ней и ко всей прелести открывшегося на берегу реки степного утра, неотделимого от родного лица никогда позднее не встречавшейся, воображаемой мною бабушки или прабабушки… 

Когда же я вспоминаю осколочек полуяви-полусна, то будто впереди открылась вся доброта поднявшегося из травы солнца, встреченного нами в этом длительном переезде куда-то. Куда? Странно вдвойне: я помню время переездов и приближения к невиданной и неизведанной земле, где все должно быть радостью. И встает из уголков моей памяти деревянный дом неподалеку от переправы через широкую реку, за которой проступает какой-то расплывчатый в очертаниях город, с церквами и садами, незнакомый большой город. Я не вижу самого себя – в доме ли я или возле дома. Лишь представляю завалинок, истоптанную копытами дорогу – от дома к реке – и близости беспокоящей меня до сих пор. Но почему во мне, городском человеке, живет это? Все те же толчки крови степных предков? 

Уже будучи взрослым человеком, я однажды спросил у матери, когда был тот день, тот дождь, и переправа, и город за рекой; она ответила, что меня тогда не было на свете. А вернее – она не помнила того дня, как не помнил и отец одной ночи, которая осталась в моей памяти. Я лежал на арбе в таком душистом сене, что кружилась голова и вместе кружилось над мной звездное небо, такое устрашающе огромное, какое бывает в ночной степи, там и тайнодейственно перестраивались созвездия. В высотах за белым дымом, двумя потоками расходился Млечный Путь, что-то происходило, совершалось, в небесных глубинах, пугающее и непонятное… Наша арба переваливалась по степной дороге, я плыл между небом и землей, а внизу вся степь была заполнена металлическим звоном сверчков, не прекращающимся ни на секунду, и казалось мне, что сверлило серебристо в ушах от распыляющегося Млечного Пути. 

И по-земному подо мной покачивалась, поскрипывала и размеренно двигалась арба, пыль хватала колеса, доносилось пофыркивание невидимых лошадей. Это привычно возвращало меня на землю, в то же время я не мог оторваться от втягивающего своими звездными таинствами неба. Но и никогда потом не повторялось того единения с небом, того немого восторга перед всем сущим, что испытал тогда в детстве.

 

Юрий Васильевич Бондарев (род. 15 марта 1924) — русский советский писатель и сценарист.

 

 

 

7. Быков Дмитрий Львович

 

Главная претензия к пьесе «Горе от ума», высказываемая в разное время - независимо друг от друга - Пушкиным и Белинским, заключается в психологической несообразности конфликта. "Все, что говорит он, - очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека - с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подобное", - пишет Пушкин, сам всю жизнь глубоко страдавший от непонимания людей, цену которым он знал отлично. 

Белинский по молодости лет идет дальше - его смущает самая пружина действия: в Софью влюблен, надо же! Какой после этого ум?! "И что он нашел в Софье? Меркою достоинства женщины может быть мужчина, которого она любит, а Софья любит ограниченного человека без души, без сердца, без всяких человеческих потребностей, мерзавца, низкопоклонника, ползающую тварь, одним словом - Молчалина. Грибоедов попал в нерв: черта умного человека - изначально и неизбежно присущая уму, - увы, именно в этом. Высказываться перед теми, кто не может тебя понять; домогаться уважения тех, кого сам ты не можешь уважать ни при какой погоде; любить ту, которая способна полюбить кого угодно, кроме тебя, и, в сущности, мизинца твоего не стоит. Может ли быть иначе? Вряд ли. Потому что другое положение дел свидетельствовало бы уже о высокомерии, а оно весьма редко уживается с настоящим-то умом. Снобизм - иное дело, но редкий сноб умен в истинном смысле слова. Чаще он демонстрирует репетиловские черты - нахватался фраз, да и позиционирует себя, не особо слыша, что ему отвечают. 

Горькая и странная эта пьеса - именно о том, как ум взыскует диалога. Он не живет в вакууме, по-щенячьи горячо набрасывается на собеседника, надеясь разагитировать, перевербовать его, хоть что-то доказать, попросту выболтаться. Пушкина и Белинского смущает, что Чацкий не разобрался в Софье. Скажите на милость, естественно ли для умного человека разбираться в предмете страсти? Это признак совсем иной души - расчетливой, опытной, пусть даже и тонкой, но Грибоедова интересует ум философский, чаадаевский, чацкий, адский, самоцельный, занятый вечными вопросами. Такому мудрецу в самом деле не понять, что у него под носом делается. Грибоедов точно подмечает ахиллесову пяту всякого большого ума: необходимость отклика, а в особенности - потребность в любви. Не дается ум холодным и самодостаточным существам, это, в сущности, точная иллюстрация к поговорке про бодливую корову. И это - один из фундаментальнейших законов, на котором держится мир: если бы злодеи были умны - о, в какой ад они давно превратили бы захваченный ими мир! Но злодеи недалеки, как правило: способности к пониманию и здравому анализу съедены тщеславием, мнительностью, заботой об имидже, карьере. А ум дается таким, как Чацкий: лирическим, пылким, рассеянным, инфантильным, небрежно одетым. Высчитывать, кому и что можно сказать, - молчалинская черта. Это Молчалин у нас знает, в какое время открывать рот, а в какое тебя все равно неправильно поймут. А ум рассыпает цветы своего красноречия где захочет - ему ведь нетрудно. 

Горе ума - в том, что он не может априори признавать людей идиотами. В нем нет холодного презрения к тем, что много ниже, и температура его мира - не околоноля, а много выше. Горе ума - в вечном и обреченном поиске понимания, в монологах перед Фамусовыми и Скалозубами, в искреннем неумении и нежелании вести себя так, чтобы "блаженствовать на свете". Горе ума - в любви к Софье, потому что здраво оценивать возлюбленную - прерогатива буфетчика Петруши. Но ничего не поделаешь: все эти бессмыслицы - непременная черта умного человека, этой немногочисленной, но, к счастью, неистребимой породы.

 

Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967) — русский писатель, поэт и публицист, литературный критик, радио- и телеведущий, журналист, преподаватель литературы, кинокритик.

 

 

 

8. Горький Алексей Максимович

 

Василий Рыбаков, угрюмый парень, силач, любивший молча толкать людей плечом так, что они отлетали от него мячиками, – этот молчаливый озорник отвёл меня однажды в угол за конюшню и предложил мне:

– Лексей – научи меня книгу читать, я тебе полтину дам, а не научишь – бить буду, со света сживу, ей-богу, вот – крещусь! 

И – размашисто перекрестился. 

Я побаивался его угрюмого озорства и начал учить парня со страхом, но дело сразу пошло хорошо, Рыбаков оказался упрям в непривычном труде и очень понятлив. Недель через пять, возвращаясь с работы, он таинственно позвал меня к себе и, вытащив из фуражки клочок измятой бумаги, забормотал, волнуясь: 

– Гляй! Это я с забора сорвал, что тут сказано, а? Погоди – «продаётся дом» – верно? Ну – продаётся? 

– Верно. 

Рыбаков страшно вытаращил глаза, лоб его покрылся потом, помолчав, он схватил меня за плечо и, раскачивая, тихонько говорил: 

– Понимаешь – гляжу на забор, а мне будто шепчет кто: «продаётся дом»! Господи помилуй… Прямо как шепчет, ей-богу! Слушай, Лексей, неужто я выучился – ну? 

– А читай-ка дальше! 

Он уткнул нос в бумагу и зашептал: 

– «Двух – верно? – етажный, на камен-ном»… 

Рожа его расплылась широчайшей улыбкой, он мотнул головой, выругался матерно и, посмеиваясь, стал аккуратно свёртывать бумажку. 

– Это я оставлю на память – как она первая… Ах ты, господи… Понимаешь? Как будто – шепчет, а? Диковина, брат. Ах ты… 

Я хохотал безумно, видя его густую, тяжёлую радость, его детское милое недоумение перед тайной, вскрывшейся перед ним, тайной усвоения посредством маленьких чёрных знаков чужой мысли и речи, чужой души. 

Я мог бы много рассказать о том, как чтение книг – этот привычный нам, обыденный, но в существе своём таинственный процесс духовного слияния человека с великими умами всех времён и народов – как этот процесс чтения иногда вдруг освещает человеку смысл жизни и место человека в ней, я знаю множество таких чудесных явлений, исполненных почти сказочной красоты. 

Вот так же, как угрюмому озорнику Рыбакову, книги шептали мне о другой жизни, более человеческой, чем та, которую я знал; вот так же, как кривому сапожнику, они указывали мне моё место в жизни. Окрыляя ум и сердце, книги помогли мне подняться над гнилым болотом, где я утонул бы без них, захлебнувшись глупостью и пошлостью. Всё более расширяя предо мною пределы мира, книги говорили мне о том, как велик и прекрасен человек в стремлении к лучшему, как много сделал он на земле и каких невероятных страданий стоило это ему.

И в душе моей росло внимание к человеку – ко всякому, кто бы он ни был, скоплялось уважение к его труду, любовь к его беспокойному духу. Жить становилось легче, радостнее – жизнь наполнялась великим смыслом. 

Так же, как в кривом сапожнике, книги воспитали во мне чувство личной ответственности за всё зло жизни и вызвали у меня религиозное преклонение пред творческой силой разума человеческого. 

И с глубокой верою в истину моего убеждения я говорю всем: любите книгу, она облегчит вам жизнь, дружески поможет разобраться в пёстрой и бурной путанице мыслей, чувств, событий, она научит вас уважать человека и самих себя, она окрыляет ум и сердце чувством любви к миру, к человеку. 

Пусть она будет враждебна вашим верованиям, но если она написана честно, по любви к людям, из желания добра им – тогда это прекрасная книга! 

«Пусть она будет враждебна вашим верованиям»

 

 

 

 

9. Паустовский Константин Георгиевич

 

(1)У каждого, даже самого серьёзного человека, не говоря, конечно, о мальчишках, есть своя тайная и немного смешная мечта. (2)Была такая мечта и у меня, — обязательно попасть на Боровое озеро. 

(3)От деревни, где я жил в то лето, до озера было всего двадцать километров. (4)Все отговаривали меня идти, — и дорога скучная, и озеро как озеро, кругом только лес, сухие болота да брусника. (5)Картина известная! (7)— Чего не видал? (8)Народ какой пошёл суетливый, хваткий, господи! (9)Всё ему, видишь ли, надо своей рукой цопнуть, своим глазом высмотреть! (10)А что ты там высмотришь? (11)Один водоём. (12)И более ничего! 

(13)Но я всё-таки пошёл на озеро. (14)Со мной увязались двое деревенских мальчишек, — Лёнька и Ваня. 

(15)Мы поднялись по изволоку и вошли в дубовый перелесок. (16)Тотчас нас начали заедать рыжие муравьи. (17)Они облепили ноги и сыпались с веток за шиворот. (18)Десятки муравьиных дорог, посыпанных песком, тянулись между дубами и можжевельником. (19)Иногда такая дорога проходила, как по туннелю, под узловатыми корнями дуба и снова подымалась на поверхность. (20)Муравьиное движение на этих дорогах шло непрерывно. (21)В одну сторону муравьи бежали порожняком, а возвращались с товаром — белыми зёрнышками, сухими лапками жуков, мёртвыми осами и мохнатой гусеницей. 

(22)— Суета! — сказал Ваня. 

(23)— Как в Москве. 

(24)Сначала мы прошли через песчаное поле, заросшее бессмертником и полынью. 

(25)Потом выбежали нам навстречу заросли молоденьких сосен. (26)Высоко в солнечных косых лучах перепархивали, будто загораясь, синие сойки. (27)Чистые лужи стояли на заросшей дороге, и через синие эти лужи проплывали облака. 

(28)— Вот это лес! - вздохнул Лёнька. (29)— Ветер задует, и загудят эти сосны, как колокола. 

(30)Потом сосны сменились берёзами, и за ними блеснула вода. 

(31)— Боровое? — спросил я. 

(32)— Нет. (33)До Борового ещё шагать и шагать. (34)Это Ларино озерцо. (35)Пойдём, поглядишь в воду, засмотришься. 

(36)Солнце блестело в тёмной воде. (37)Под ней лежали древние дубы, будто отлитые из чёрной стали, а над водой, отражаясь в ней желтыми и лиловыми лепестками, летали бабочки… 

(38)От озерца мы вышли на лесную дорогу, которая привела нас к прогретому до корней берёзовому и осиновому мелколесью. (39)Деревца тянулись из глубокого мха. (40)Через болотце вела узкая тропа, она обходила высокие кочки, а в конце тропы чёрной синевой светилась вода — Боровое озеро. (41)Тяжёлый глухарь выскочил из-за кочки и побежал в мелколесье, ломая сушняк. 

(42)Мы вышли к озеру. (43)Трава выше пояса стояла по его берегам. (44)Вода поплёскивала в корнях старых деревьев. (45)Острова белых лилий цвели на воде и приторно пахли. (46)Ударила рыба, и лилии закачались. 

(47)– Вот красота! – сказал Ваня. (48)– Давайте будем здесь жить, пока не кончатся наши сухари. 

(49)Я согласился. (50)Мы пробыли на озере два дня: видели закаты и сумерки и путаницу растений, возникавшую перед нами в свете костра, слышали крики диких гусей и звуки ночного дождя. (51)Он шёл недолго, около часа, и тихо позванивал по озеру, будто протягивал между чёрным небом и водой тонкие, как паутина, дрожащие струнки. 

(52)Вот и всё, что я хотел рассказать. (53)Но с тех пор я никому не поверю, что есть на нашей земле места скучные и не дающие никакой пищи ни глазу, ни слуху, ни воображению, ни человеческой мысли. 

(54)Только так, исследуя какой-нибудь клочок нашей страны, можно понять, как она хороша и как мы сердцем привязаны к каждой её тропинке, роднику и даже к робкому попискиванию лесной пичуги.

 

Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) — русский советский писатель, классик русской литературы.

 

 

 

 

10. Паустовский Константин Георгиевич

 

На перекрестках лесных дорог, около шалашей, сложенных из сосновых веток, стояли девушки-бойцы с флажками. Они руководили потоком военных машин, указывали им дорогу, проверяли наши документы. 

Мы встречали этих девушек-регулировщиц в полях очень далеко от деревень, в лесах, около переправ через быстрые реки. Под дождем и на ветру, в пыли и на солнцепеке, в северные ночи и на рассветах – всюду и всегда мелькали мимо нас их обветренные лица, строгие глаза, выцветшие пилотки. Ночью в глухом лесу одна из таких девушек остановила нашу машину и спросила: 

– Нет ли у вас, товарищи, молока? 

– Мы с фронта едем, а не с молочной фермы, – недовольно ответил шофер. 

– Своих коров мы, как на грех, подоить не успели, – насмешливо добавил боец с автоматом. – Вот беда! У нас не за каждой ротой ходит стадо молочных коров. 

– А вы бросьте шутить, – сердито сказала девушка. – Я вашим остроумием не интересуюсь. Значит, нет молока? 

– А в чем дело? – спросил майор, вылезая из машины. За ним вылез боец. 

Регулировщица рассказала, что этой ночью она впервые за время войны сильно испугалась. Артиллерия открыла ночной огонь. В лесу это хуже всего. Когда тихо, то хоть ничего и не видно, но, по крайней мере, слышно, как захрустит под сапогом каждая ветка. Никакой немец, отбившийся от своих, не может застать врасплох. А когда бьет ночью артиллерия – и слепнешь от темноты и, вдобавок, глохнешь. 

Девушка стояла ночью на перекрестке. Вдруг кто-то крепко схватил ее за ноги. Девушка закричала, отскочила, схватилась за винтовку. Сердце у нее колотилось так громко, что она не сразу услышала тихий плач у своих ног. А услышав, зажгла электрический фонарик и осветила дорогу. 

– Смотрю: маленькая девочка в рваном платке стоит рядом. Такая маленькая, ростом мне до колен. Я слова сказать не могу, а она обхватила меня за ноги, уткнулась головой в колени и плачет. Нагнулась я над ней, сама реву, дура, и слышу, как она одно только слово шепчет: «Мама». И так настойчиво, знаете, шепчет, будто я действительно ее настоящая мать. Отнесла я ее в шалаш, уложила, закутала шинелью. Спит она сейчас. Молока бы ей надо, когда она проснется. 

– Да, дела, – сказал майор. – А сколько ей лет? 

– Годика три. Она уже разговаривает хорошо. Все, что могла, мне рассказала. Изба их – там где-то, за лесом, – сгорела вместе со всей деревней, а мать, должно быть, убили немцы. Она говорит, что мать спит, а она ее будила-будила и никак не могла разбудить. 

– Да, дела! – повторил растерянно майор. 

– Есть у меня банка сгущенного молока, – пробормотал шофер и начал рыться в темноте у себя под ногами. 

– Молоко, конечно, молоком, – сказал боец с автоматом, – только ее в тыл надо определить. 

– Жалко мне ее, – тихо вздохнула регулировщица. 

– А ты что ж, – спросил боец, – при себе ее оставить хочешь? Кто тебе разрешит? Ребенку забота нужна. Скажем, детский сад или что-нибудь в этом смысле. 

– Да, я понимаю, – согласилась девушка, – только не – охота мне ее вам отдавать. 

– Давайте, давайте! – суровым голосом сказал майор. – Мы ее устроим в надежное место. 

Регулировщица побежала в шалаш за девочкой. 

– Вот происшествие! – сказал боец, – Я от Сталинграда до Брянска дошел, а ничего похожего не случалось. 

– Научили меня немцы ихний род, фашистский ненавидеть, – пробормотал шофер. 

– И меня научили, – сказал боец. – Я семьдесят пять немцев пока что уничтожил. 

– Ты что ж, снайпер? – спросил шофер. 

– А как же. Мы все, яранские, снайперы. 

Регулировщица принесла девочку. Она крепко спала. 

– Кто из вас ее держать будет? – спросила регулировщица. 

– Я, – сказал боец с автоматом. – Всю дорогу буду держать. 

– Смотри, уронишь, – заметил шофер. – Все-таки хрупкое существо. 

– Это кто уронит? – грозно спросил боец. – Я, что ли? Сказано тебе, что я снайпер. Рука у меня твердая. Это не то, что твою баранку крутить. И опять же – дочка у меня в деревне осталась, чуть поболе, чем эта. Я ее сам, бывало, в коляске укачивал.

Боец неожиданно и смущенно улыбнулся. 

– Ну и держи, – примирительно сказал шофер. – Я все равно очень аккуратно поеду. С моей ездой ты ее не уронишь. 

Боец влез в машину, осторожно взял девочку. Над вершинами леса небо уже синело, приближался рассвет. 

– Поехали, – сказал майор. 

Регулировщица покраснела, обдернула гимнастерку и тихо сказала, вертя в руках измятый листок бумаги: 

– Разрешите обратиться, товарищ майор. Вот тут я адрес написала, свою полевую почту. Очень мне желательно знать, куда вы ее определите. Пусть мне напишут. Пожалуйста! 

– Давайте, – сказал майор. – Значит, не хотите с ней навсегда расставаться? 

– Не хочу, товарищ майор. 

Машина тронулась. Над первой же просекой, заросшей высокой травой, мы увидели солнце. Белое и огромное, оно подымалось в синеватой утренней мгле. По просеке вели пленных немцев. Они сошли с узкой лесной дороги, чтобы дать дорогу машине. Злыми, тяжелыми глазами они смотрели на нас из-под стальных шлемов, а один из них, с редкими, будто выщипанными усиками, чуть заметно оскалился. 

Шофер обернулся к бойцу и спросил: 

– Сколько ты, говоришь, уничтожил? 

– Семьдесят пять. 

– Маловато, по-моему, – сказал шофер. 

– Ничего, – пробормотал боец. – У меня с ними еще разговор будет. Автоматический.

Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) — русский советский писатель, классик русской литературы.

 

 

 

 

11. Паустовский Константин Георгиевич

 

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена. 

Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись. 

- Вы откуда? - спросил я их. 

- Из Ласковского леса, - ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок. 

- Он только ворчливый, - сказал самый маленький мальчик. - Все ему мало, все мало. Вы его знаете? 

- Знаю. Давно. 

- Он хороший? 

- Очень хороший. 

- Только вот все ему мало, - печально подтвердил худой мальчик в кепке. - Ничем ему не угодишь. Ругается. 

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал: 

- Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали. 

- Ну, вот видите, - сказал маленький мальчик, залезая в лодку. - Я же вам говорил! 

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор. 

- Ты только не думай, - сказал он мне, - они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил - страсть! Как дерево пилить - тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете? 

- Знаем, дедушка, - сказал мальчик в кепке. - Спасибо.

- Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички! 

- Теперь умеем, - сказал самый маленький мальчик. 

- Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно. 

- А что? - встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках. 

- А то, что теперь война. Об этом знать надо. 

- Мы и знаем. 

- Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете. 

- Что же в ней такого написано, Семен? - спросил я. 

- Сейчас расскажу. Курить есть? 

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга: 

- А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал? 

-Правильно. 

- А что это есть - любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают. 

Мальчики обиделись: 

- Как не знаем! 

- А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: "Иду я за родную землю". Так вот ты и скажи: за что же ты идешь? 

- За свободную жизнь иду, - сказал маленький мальчик. 

- Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь. 

- За свои города и заводы, - сказал веснушчатый мальчик. 

- Мало! 

- За свою школу, - сказал мальчик в кепке. - И за своих людей. 

- Мало! 

- И за свой народ, - сказал маленький мальчик. - Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь. 

- Все вы правильно говорите, - сказал Семен, - только мало мне этого. 

Мальчики переглянулись и насупились. 

- Обиделись! - сказал Семен. - Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

 

             Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) — русский советский писатель, классик русской литературы.

 

 

 

 

12. Песков Василий Михайлович

 

(1)Был осенний серенький день в конце листопада. (2)И на¬строение серенькое. (3)Я доехал на трамвае в Тимирязевский парк прогуляться. 

(4)Пустынно было в парке и тихо. (5)Только ворона на сухом дереве воевала с куриной костью. (6)И вдруг из леса через дорогу в пяти шагах от меня проследовал заяц. (7)Он не бежал, а тихо подпрыгивал, удостоив меня лишь косым взглядом. (8)Тут же он остановился в двух шагах от меня, поскрёб за ухом длинной зад¬ней ногой и тихо-мирно упрыгал в кусты. (9)Эко событие, скаже¬те. (10)Однако настроение у меня сразу переменилось. (11)Я шёл, посвистывая, вспоминал зайца, представляя, что он сейчас дела¬ет. (12)Дома за чаем опять его вспомнил. (13)И было на душе хо¬рошо и тепло. 

(14)Явление это обычное. (15)Пойдёшь с рюкзаком за город и, если ничего живого за день не усмотрел, возвращаешься хоть и довольный ходьбой, но всё-таки чувствуешь: чего-то важного не было. (16)Этим важным может быть утка, с треском и кряканьем взлетевшая из-под ног с маленького пруда. (17)Это могут быть увлекательные сцены поединка двух летунов — стрекозы и соро¬ки. (18)Или кабан пробежал близко, показывая лишь спину по¬верх бурьянов. (19) Или вдруг в бинокль увидел: дятел таскает птен¬цам в дуплянку не личинок, а созревшие ягодки земляники. (20)Всё это даёт день пешей прогулки в лес... (21)Всё живое, тесно переплетённое множеством связей, являет собою чудо с названи¬ем Жизнь, очень возможно, единственную в бескрайней Вселен¬ной, и всякое проявление жизни даёт ощущение радости бытия. (22)Из всех человеческих ценностей главная — сама жизнь с вос-ходом солнца, с облаками, пением птиц, кваканьем лягушек, трюканьем сверчка и шелестом трав. (23)Удалите всё это из жизни или по нерадивости потеряйте (это возможно при варварском отно¬шении человека к Природе), и жизнь потеряет краски и главный источник радости. (24)Жизнь в окружении только автомобилей, компьютеров, самолётов, телевизоров, пейджеров станет для че¬ловека невыносимой. (25)Впрочем, до этой точки, не заботясь о сохранении живого мира, человек вряд ли и доживёт

 

Песков Василий Михайлович (род. в 1930) — российский писатель, жур¬налист, путешественник. Известный фоторепортёр и корреспондент. Автор очерков, лирических миниатюр, рассказов на тему русской природы, жизни и труда людей.

 

СОЧИНЕНИЕ из Интернета

Мы говорим о нравственности, рассуждаем о человеческих ценностях. А в чем они заключаются? Что из всех человеческих ценностей наиболее значимо? Ответы на эти вопросы можно найти в предложенном нам тексте В.М. Пескова.

В центре внимания писателя – случай из его жизни, происшедший с ним «сереньким осенним днем» в Тимирязевском парке. Автор вспоминает, как «обычное явление» - встреча с зайцем на дорожке парка - переменило его настроение на весь день и «от этого было на душе тепло и хорошо». В. Песков с восхищением говорит о том, что такие встречи всегда оставляют светлый след в душе, потому что помогают осознать главное – «всё живое, тесно переплетённое множеством связей, являет собою чудо с названи¬ем Жизнь».

«Из всех человеческих ценностей главная — сама жизнь с вос¬ходом солнца, с облаками, пением птиц, кваканьем лягушек…» Исчезнет это – исчезнут краски жизни, потускнеют впечатления. Такова позиция автора текста.

Соглашусь с авторской позицией. Мне кажется, жизнь с ее красками действительно способна делать наши впечатления более яркими и глубокими. А красками этими несомненно является все живое, что окружает нас.

В русской классической литературе можно найти достаточно тому примеров. В творчестве Михаила Пришвина эта мысль о ценности всего живого прослеживается в цикле рассказов «Лесной хозяин». Может ли человек быть хозяином леса, будучи варваром? В одном из этих рассказов «Паутинка» писатель особенно проникновенно рассказывает о человеке, который увидел на деревьях в лесу паутинку. И проникся ее красотой. Она помогла ему стать другим: более ценящим все окружающее.

Я тоже люблю жизнь со всеми ее проявлениями. В нашем чудесном крае много гор. И каждый горец вырос, впитывая с детства эту красоту и краски. Вечером ли, утром смотреть на горы – значит насыщаться жизнью со всеми ее прелестями.

Как бы мы ни жили хорошо, что бы ни делали, о чем бы ни мечтали, каждый из нас думает об одном – прожить жизнь достойно, красиво. Сможет ли человек прожить ее красиво в окружении всех современных «гаджетов», без прелести окружающей живой природы? Мне кажется, навряд ли. Потому что только в ней – дыхание нашей жизни.

 

 

 

 

13. Быков Дмитрий Львович

 

Вопрос о том, зачем нужна грамотность, обсуждается широко и пристрастно. Казалось бы, сегодня, когда даже компьютерная программа способна выправить не только орфографию, но и смысл, от среднестатистического россиянина не требуется знания бесчисленных и порой бессмысленных тонкостей родного правописания. Я уж не говорю про запятые, которым не повезло дважды. 

Сначала, в либеральные девяностые, их ставили где попало или игнорировали вовсе, утверждая, что это авторский знак. Школьники до сих пор широко пользуются неписаным правилом: «Не знаешь, что ставить, — ставь тире». Не зря его так и называют — «знак отчаяния». 

Потом, в стабильные нулевые, люди начали испуганно перестраховываться и ставить запятые там, где они вообще не нужны. Правда, вся эта путаница со знаками никак не влияет на смысл сообщения. 

Зачем же тогда писать грамотно? Думаю, это нечто вроде тех необходимых условностей, которые заменяют нам специфическое собачье чутье при обнюхивании. Сколько-нибудь развитый собеседник, получив электронное сообщение, идентифицирует автора по тысяче мелочей: почерка, конечно, он не видит, если только послание пришло не в бутылке, но письмо от филолога, содержащее орфографические ошибки, можно стирать, не дочитывая. 

Известно, что в конце войны немцы, использовавшие русскую рабочую силу, угрозами вымогали у славянских рабов специальную расписку: «Такой-то обращался со мной замечательно и заслуживает снисхождения». Солдаты-освободители, заняв один из пригородов Берлина, прочли гордо предъявленное хозяином письмо с десятком грубейших ошибок, подписанное студенткой Московского университета. Степень искренности автора стала им очевидна сразу, и обыватель-рабовладелец поплатился за свою подлую предусмотрительность. 

У нас сегодня почти нет шансов быстро понять, кто перед нами: способы маскировки хитры и многочисленны. Можно сымитировать ум, коммуникабельность, даже, пожалуй, интеллигентность. Невозможно сыграть только грамотность — утонченную форму вежливости, последний опознавательный знак смиренных и памятливых людей, чтущих законы языка как высшую форму законов природы.

 

Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967) — русский писатель, поэт и публицист, литературный критик, радио- и телеведущий, журналист, преподаватель литературы, кинокритик

 

 

 

 

14. Тендряков Владимир Фёдорович

 

(1)Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. (2)Мы, это так — остатки разбитых

за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. (3)Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели

в запас; казалось бы, - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. (4)Отдых… два свинцовотяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, поэтому отправку на фронт все

встретили с радостью.

(5)Очередной хутор на нашем пути. (6)Лейтенант в сопровождении старшины отправился

выяснять обстановку.

(7)Через полчаса старшина вернулся.

—(8) Ребята! — объявил он вдохновенно. — (9)Удалось вышибить на рыло по двести

пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! (10)Кто со мной получать

хлеб?(11)Давай ты! — я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.

(12) У меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая.

(13)Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки — семь и

еще половина.

(14)Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в

плащ-палатку, взвалил её себе на плечо.

(15)Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения

перерубленной пополам буханки. (16)К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и

меня. (17)Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… (18)Да,

тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. (19)Как и я!

(20)В жизни мне случалось делать нехорошее: врал учителям, чтоб не поставили двойку,

не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на

чужой перепутанный перемёт, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… (21)Но всякий

раз я находил для себя оправдание: не выучил задание — надо было дочитать книгу,

подрался снова - так тот сам полез первый, снял с чужого перемёта голавля — но перемёт-то

снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашёл…

(22)Теперь я и не искал оправданий. (23)Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный

хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!

(24)С обочины дороги навстречу нам с усилием — ноет каждая косточка — стали

подыматься солдаты. (25)Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

(26)Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным

молчанием.

(27)В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

— (28)А где?.. (29)Тут полбуханка была!

(30)Произошло лёгкое движение, тёмные лица повернулись ко мне, со всех сторон — глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

— (31)Эй ты! (32)Где?! (33)Тебя спрашиваю!

(34)Я молчал.

(35)Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от

щетины подбородок, голос без злобы:

— (36) Лучше, парень, будет, коли признаешься.

(37)В голосе пожилого солдата — крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия.

(38)А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.

— (39)Да что с ним разговаривать! — один из парней вскинул руку.

(40)И я невольно дернулся. (41)А парень просто поправил на голове пилотку.

— (41)Не бойся! — с презрением проговорил он. — (42)Бить тебя…(43) Руки пачкать.

(44)И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы —

тёмные, измученные походом, голодные, но лица какие-то гранёные, чётко лепные.

(45)Среди красивых людей — я уродлив.

(46)Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед

самим собой.

(47)Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто

видел бы мой позор. (48)Мелкими поступками раз за разом я завоёвывал себе

самоуважение: лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить

на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок

супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. (49)И никто не замечал моих

альтруистических «подвигов», считали — нормально. (50) А это-то мне и было нужно, я не

претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.

(51)Больше в жизни я не воровал. (52)Как-то не приходилось.

(По В.Ф. Тендрякову)

 

Владимир Фёдорович Тендряков (5 декабря 1923— 3 августа 1984) — русский и советский писатель, автор остроконфликтных повестей о духовно-нравственных проблемах современной ему жизни, острых проблемах общества, о жизни в деревне. 

15. Холендро Дмитрий Михайлович

 

Вчера я писал маме: «Пришли мне, пожалуйста, халвы…»

Московской халвы с орехами. Ее продавали недалеко от дома, по дороге в библиотеку-читальню имени Толстого, где просижено столько долгих и незаметных вечеров. Синие галки за окнами сливались с небом, зажигались уличные фонари… А подальше была почта, откуда мама отправляла посылки, неумело забивая гвоздики в ящик, всегда вкось, так что острые кончики их обязательно вылезали из боковых стенок, и я боялся, не оцарапала ли она себе руки. Пальцы не слушались ее из-за старого ревматизма: пока обстирает шестерых детей — часами руки в воде. Теперь нас стало меньше вокруг нее. Дети растут долго, а уходят быстро…

Из разных мест на адрес, спрятанный под номером почты, присылали мармелад, колбасу, клюквенное варенье в банках, пряники на меду — блестки лакомств, украшающих могучую каждодневность гороховых супов и пшенных каш. Посылки прибывали раз в пять дней, по строгому расписанию, составленному нами с учетом расстояний от Москвы, от среднерусской речки Цны, от деревни Манухино в ржаных полях…

Вчера мы выворачивали ящики на голый стол, всем расчетом первого орудия третьей батареи садились вокруг и съедали очередные гостинцы в один присест.

Правда, никогда не садился с нами Федор Лушин, хотя изредка брал увольнительную за посылкой и приносил с почты фанерный ящик, перевязанный шпагатом с сургучными печатями. Федор аккуратно поддевал крышку лезвием грубого карманного ножа и прятал содержимое в головах под матрас. Он молчал, его никто не трогал, кроме Эдьки Музыря, который пересчитывал нас за столом, охватывая глазами посылочные дары и тыча в грудь каждого длинным и острым пальцем. 

Вдруг он останавливался и вопил:

— Опять нет этого жмота Лушина?

Эдька срывался и бежал искать Федора, а если находил, то орал на всю казарму:

— Жмот! Иди живо за стол! Держи свое дерьмо под подушкой, а с нами садись, пируй! Не омрачай души беспечной!

Мы вразумляли Эдьку, чтобы он оставил Лушина в покое, но Эдька не вразумлялся, и хозяин перочинного ножа Сапрыкин заключал коротко и бесповоротно:

— Псих.

 

Дмитрий Михайлович Холе́ндро (1921—1998) — советский русский писатель.

 

 

 

 

16. Холендро Дмитрий Михайлович

 

Мы остались со старшиной на боковой дороге. Повернут ли сюда немцы? Боковых дорог много, рассыпаться по всем - не хватит немцев… Гаубица остыла от дневного зноя, и было приятно приложить к ее холодному телу распаленную щеку, сидя на лафете. Ястреб спал, положив голову на ребро щита, как собака, я держал поводья уздечки в руке, сказав старшине: 

- И вы спите. 

- Не получится. 

- Никогда не думал, что героическое на войне - это не спать ночь за ночью. Наверно, легче подкрасться к врагу и бросить гранату. 

- Один раз подкрасться легче, - ответил старшина. - А придется много. Эта война… Это такая война… 

Он замолчал, ища слов. 

- Какая? - спросил я, уже боясь, что он забыл про меня. 

- Ответственная… Героическое - это… Как тебе сказать, Прохоров… Уж очень вы умные, просто скажешь - не поймете… Это - чтобы не завоевали тебя… Год, два, больше… Никогда… Не за город сражение… Отечество, Прохоров! 

- Понятно. 

- И героев должно быть много. 

- У нас хороший командир. 

- И бойцы хорошие. Еще не герои, конечно, но… 

- Мы мало воевали. 

- Вот чего жалко… 

- Жалко, что мы мало знали друг друга. Казалось, все знали, а не все… Лушин! Прятал под подушку посылки, а теперь всех кормит. 

- Ему мать в посылках присылала сухари, - сказал старшина. - Покажи вам - посмеетесь над ней. Мать обидишь. Он просил: не надо, мать. Я писал ей, спасибо, Анастасия Ивановна, в нашей армии хорошо кормят, полное меню сообщал, а она - опять сухари! 

- Неграмотная? 

- Ей читали! Может, просто от любви посылала, Прохоров? Пошлет - и легче. Первый-то месяц он ее закидывал письмами - и то, и то пришли, чтобы, значит, с вами пировать. А где она возьмет то и то? И давай она сушить Федору сухари. А он их прятал и скармливал по ночам. 

- Кому? 

- Коням. 

Как давно это было, когда мы весело отрывали от посылочных ящиков фанерки, старательно исписанные руками матерей, и шумели, высыпая лакомства на батарейный стол, и смеялись над Лушиным, который всегда уходил на это время. 

- Хочешь сухарика? - спросил меня старшина. 

Мы грызли сухари, а ночь спала над степью вместо нас.

 

Дмитрий Михайлович Холе́ндро (1921—1998) — советский русский писатель.

 

 

 

 

17. Лесков Николай Семёнович

 

Мой отец и исправник были поражены тем, что мы перенесли в дороге и особенно в разбойничьем доме Селивана, который хотел нас убить и воспользоваться нашими вещами и деньгами...

— Ах, боже мой! да где же моя шкатулка?

В самом деле, где же эта шкатулка и лежащие в ней тысячи?

Представьте себе, что её не было! Да, да, её-то одной только и не было ни в комнатах между внесёнными вещами, ни в повозке — словом, нигде... Шкатулка, очевидно, осталась там и теперь — в руках Селивана...

- Я сейчас скачу, скачу туда... 

- Он, верно, уже скрылся куда-нибудь, но он от меня не уйдет! Наше счастье, что все знают, что он вор, и все его не любят: его никто не станет скрывать...

Исправник опоясался своею саблею, как вдруг в передней послышалось между бывшими там людьми необыкновенное движение, и... через порог в залу, где все мы находились, тяжело дыша, вошёл Селиван с тётушкиной шкатулкой в руках.

Все вскочили с мест и остановились как вкопанные...

— Забыли, возьмите, — глухо произнёс Селиван.

Более он ничего не мог говорить, потому что совсем задыхался от непомерной скорой ходьбы и, может быть, от сильного внутреннего волнения.

Он поставил шкатулку на стол, а сам, никем не прошенный, сел на стул и опустил голову и руки.

Шкатулка была в полной целости. Тётушка сняла с шеи ключик, отперла её и воскликнула:

— Всё, всё как было!

— Сохранно... — тихо молвил Селиван. — Я всё бег за вами... хотел догнать... не сдужал... Простите, что сижу перед вами... задохнулся.

Отец первый подошёл к нему, обнял его и поцеловал в голову. 

Селиван не трогался. 

Тётушка вынула из шкатулки две сотенные бумажки и стала давать их ему в руки. 

Селиван продолжал сидеть и смотреть, словно ничего не понимал.

— Возьми что тебе дают, — сказал исправник.

— За что? — не надо!

— За то, что ты честно сберёг и принёс забытые у тебя деньги.

— А то как же? Разве надо не честно?

— Ну, ты... хороший человек... ты не подумал утаить чужое.

— Утаить чужое!.. — Селиван покачал головою и добавил: — Мне не надо чужого.

И он встал с места, чтобы идти назад к своему опороченному дворишку, но отец его не пустил: он взял его к себе в кабинет и заперся там с ним на ключ, а потом через час велел запречь сани и отвезти его домой. 

Через день об этом происшествии знали в городе и в округе, а через два дня отец с тётушкою поехали в Кромы и, остановясь у Селивана, пили в его избе чай и оставили его жене тёплую шубу. На обратном пути они опять заехали к нему и ещё привезли ему подарков: чаю, сахару и муки. Он брал всё вежливо, но неохотно и говорил: 

— На что? Ко мне теперь, вот уже три дня, все стали люди заезжать... пошёл доход... щи варили... Нас не боятся, как прежде боялись. 

Когда меня повезли после праздников в пансион, со мною опять была к Селивану посылка, и я пил у него чай и всё смотрел ему в лицо и думал: "Какое у него прекрасное, доброе лицо! Отчего же он мне и другим так долго казался пугалом?" 

Эта мысль преследовала меня и не оставляла в покое. Ведь это тот же самый человек, который всем представлялся таким страшным, которого все считали колдуном и злодеем. И так долго всё выходило похоже на то, что он только тем и занят, что замышляет и устраивает злодеяния. Отчего же он вдруг стал так хорош и приятен?

 

Николай Семёнович Лесков (4 [16] февраля 1831— 21 февраля [5 марта] 1895) — русский писатель и публицист, мемуарист.

 

 

 

 

 

18. Симонов Константин Михайлович

 

- Вот, - сказал Леонидов, постучав пальцем по газете. - Вот! Я в армейской еще позавчера заметил, хотел вам почитать, да у меня кто-то замахорил... Вот... - И стал медленно читать вслух громким, сердитым голосом: - "Немецко-фашистские мерзавцы зверски расправляются с попадающими к ним в плен ранеными красноармейцами. В деревне Никулино фашисты изрубили на куски восемь раненых красноармейцев-артиллеристов; у троих из них отрублены головы..." - Он задержал палец на том месте, до которого дочитал, и, продолжая держать его там, поднял злые глаза и спросил: - Ну, что? - Спросил так, словно кто-то спорил с ним. Потом снова посмотрел на то место, где держал палец, и повторил: - "У троих из них отрублены головы..." А я вчера немца убил, так мне Караулов по уху дал. Да?

- Так тебе и надо! - отозвался Комаров. - А что же, люди старались, "языка" брали, а ты его бьешь! Посмотри, какой стрелок! 

- Так я ж его и брал, - возразил Леонидов. 

- Не ты один брал. 

- Ну ладно, по уху, - сказал Леонидов. - Не будь он комвзвода, он бы у меня покатился! Ладно, пусть, - повторил он. - Но он же еще пригрозил: в другой раз повторить - расстреляю! Это как понимать? 

- А так и понимать: не бей "языка", - снова наставительно сказал Комаров. - А как понимать, что меня еще старший политрук тягал? Он мне про "языка" не говорил. Он говорит: "Раз пленный, то вообще не имеешь права... Какое твое право!" - он мне говорит. А это, - Леонидов упер палец в газету так, что прорвал ее, - а это я имею право читать? Или не имею? Я в газете своими глазами все это вижу, как людям головы рубят! А мне по уху? Да? 

Он замолчал, ожидая, что ему кто-нибудь ответит. Но ему никто не ответил, и он стал читать дальше, повысив голос против прежнего: 

- "В деревне Макеево командир роты связи тов. Мочалов и политрук роты тов.Губарев обнаружили зверски истерзанные трупы красноармейцев Ф.И.Лапенко, С.Д.Сопова, Ф.С.Фильченко. Фашисты надругались над ранеными, выкололи у них глаза, отрезали носы и перерезали горло..." - Он снова оторвался от газеты. - Для чего нам про это пишут? А, младший сержант? 

- Чтоб злей были. 

- Я и так чересчур злой! 

- А "языка" все равно не трогай, - отозвался Комаров, любивший бить в одну точку. - Раз взял, значит, взял. 

- Чересчур вы добрые, погляжу я на вас! - зло сказал Леонидов. 

Синцов отложил бритву. Последние слова Леонидова рассердили его. 

- А ты нам свою злость в глаза не суй! Подожди... - хлопнул он по колену, видя, что Леонидов собирается прервать его. - Ты злой! А сколько фашистов у тебя на счету? Кроме того пленного, два? А Комаров добрый, у него четверо!

Когда он в первый раз выходил из землянки умываться, это не бросилось ему в глаза, а сейчас он внезапно заметил всю красоту природы в этот солнечный зимний день: и на редкость синее небо, и белизну нападавшего за ночь снега, и черные тени стволов, и даже треугольник самолетов, летевших так высоко, что их далекое, тонкое пение не казалось опасным. 

Только что в блиндаже они спорили между собой о войне и смерти, о том, как убивать людей, и о том, можно ли при этом быть добрым и злым...

 А сейчас он шел к развалинам барского дома по залитой солнцем и разлинованной тенями стволов сосновой аллее и думал, как, в сущности, плохо приспособлен человек к той жизни, которая называется войной. Он и сам пытается приучить себя к этой жизни, и другие заставляют его приучиться к ней, и все равно из этого ровным счетом ничего не выходит, если иметь в виду не поведение человека, на котором постепенно начинает сказываться время, проведенное на войне, а его чувства и мысли в минуту отдыха и тишины, когда он, закрыв глаза, может, словно из небытия, мысленно возвратиться в нормальную человеческую обстановку... 

Нет, можно научиться воевать, но привыкнуть к войне невозможно. Можно только сделать вид, что ты привык, и некоторые очень хорошо делают этот вид, а другие не умеют его делать и, наверное, никогда не сумеют. Кажется, он, Синцов, умеет делать этот вид, а что проку в том? Вот пригрело солнышко, небо синее, и самолеты летят куда-то не сюда, и пушки стреляют не сюда, и он идет, и ему так хочется жить, так хочется жить, что прямо хоть упади на землю и заплачь и жадно попроси еще день, два, неделю вот такой безопасной тишины, чтобы знать, что, пока она длится, ты не умрешь...

 

 

 

 

19. Алексин Анатолий Георгиевич

 

Порою, чем дальше уходит дорога жизни, тем с большим удивлением двое, идущие рядом, вспоминают начало пути. Огни прошлого исчезают где-то за поворотом... Чтобы события на расстоянии казались все теми же, теми же должны остаться и чувства. А у нас-то с Надюшей где был тот роковой поворот? Сейчас, когда несчастье заставило оглянуться назад, я его, кажется, разглядел. И если когда-нибудь Надя вернется... 

Мысленно я все время готовлюсь к тому разговору. Это, я думаю, еще не стало болезнью, но стало моей бессонницей, неотступностью. Ночами я веду диалог, в котором участвуем мы оба: Надя и я. Сюжет диалога всегда одинаков: это наша с ней жизнь. 

Если прошлое вспоминается «в общем и целом», оно, наверное, умерло или просто не имеет цены. Лишь детали воссоздают картину. Подчас неожиданные, когда-то казавшиеся смешными, они с годами обретают значительность. Так сейчас происходит со мной. 

Но почему все, о чем я теперь вспоминаю, так долго не обнаруживало себя? 

Я должен восстановить разрозненные детали. Быть может, собравшись вместе, они создадут нечто цельное? 

Мы с Надей работали в конструкторском бюро на одном этаже, но в разных концах коридора. Встречаясь, мы говорили друг другу «здрасьте!», не называя имен, потому что не знали их. 

Когда же меня вместе с чертежной доской решили переселить в Надину комнату, некоторые из ее коллег запротестовали: «И так уж не протолкнешься!» 

— Одним человеком меньше, одним больше... — стал убеждать представитель дирекции. 

— Это смотря какой человек! — сказала Надюша. 

Потом, возникая из-за своей чертежной доски, словно из-за ширмы кукольного театра, я нарочно встречался с Надей глазами и улыбался, чтобы она поверила, что я человек неплохой. С той же целью я пригласил ее однажды на концерт знаменитой певицы. 

— Пойдемте... Я тоже пою! — сказала она. И добавила: — Правда, есть одно затруднение: у меня насморк и кашель. Таких зрителей очень не любят. 

Но именно там, в Большом зале Консерватории, я ее полюбил. В течение двух отделений Надя героически старалась не кашлять и не чихать. А когда знаменитую певицу стали вызывать на «бис», она шепнула: 

— У вас нет платка? Мой абсолютно промок. Вот уж не ожидала от своего маленького носа такой бурной активности! 

Она напоминала ребенка, который в присутствии гостей, повергая родителей в ужас, может поведать обо всех своих намерениях и выдать любые тайны семьи. 

«Милая детская непосредственность...» — говорят о таких людях. Надина непосредственность никогда не была «милой» — она была удивительной. 

Покоряющей... Ее синонимом была честность. Я-то ведь не отважился сообщить ей, что сочиняю фантастические рассказы, которые никто не печатает! Тем более что, как я узнал окольным путем, она этот жанр не любила: 

— Столько фантастики в реалистических произведениях!.. 

А когда я сказал Надюше, что мечтаю на ней жениться, она ответила: 

— Только учтите, у меня есть приданое: порок сердца и запрет иметь детей. 

— В вас самой столько детского! — растерянно пошутил я. 

— С годами это может стать неестественным и противным, — ответила 

Надя. — Представьте себе пожилую даму с розовым бантиком в волосах! 

- Но ведь можно, в конце концов, и без..

— Нет, нельзя, — перебила она. — Представляете, какая у нас с вами была бы дочь! 

С той поры иметь дочь стало нашим главным желанием. Будущие родители обычно мечтают о сыновьях, а мы ждали дочь.

«Ясно... Запретный плод!» — говорили знакомые. Эти восклицания были не только банальными, но и неточными. Надюша, мало сказать, не прислушивалась к запретам врачей — она просто о них забыла. И только глаза, которые из-за припухлости век становились по утрам вроде бы меньше и уже, напоминали о том, что порок сердца все-таки есть. 

— Почти всех женщин беременность украшает. На ком ты женился? говорила Надюша, разглядывая себя в зеркале по утрам. 

Другие мечтали о сыновьях. А мы ждали Оленьку. И она родилась. «Она не могла поступить иначе, — написала мне Надюша в своей первой записке после того, как нас на земле стало трое. — Меня полгода держали в больнице. Разве она могла обмануть мои и твои ожидания? Спасибо ей!» 

С этой фразы, я думаю, все началось. Эта фраза перекинула мост и в тот страшный день, который разлучил нас с Надюшей. Мост длиною в шестнадцать лет и два месяца...

 

Алексин (настоящая фамилия Гоберман) Анатолий Георгиевич [3.8.1924] — прозаик, драматург, публицист.

 

 

 

 

20. Каралис Дмитрий Николаевич

 

Я позвонил в дверь своей квартиры, и когда вошел, во всем доме погас свет. 

Двор-колодец погрузился во мрак, встал лифт, перестали дребезжать и петь звонки, кухня лишилась привычного зудения холодильника, умолк телефон его по новой моде тоже питало электричество. У подъезда встала машина охраны - милиционеры при свете плафона играли в салоне в карты и вполглаза приглядывали за входной дверью - отключившаяся сигнализация дала сигнал тревоги. 

На лестницах заколыхались тени, а в глубине окон, как в пещерах, засветились лучики свечей. Соседи по площадке сказали, что аварийка работает на Петроградской стороне, будет у нас на Васильевском не раньше, чем через час. 

Ужинали при свечах. 

В доме было непривычно тихо, и когда мы пили чай, вскипяченный в ковшичке на газе, я загляделся на свечу и порадовался. Молчал телевизор, молчал телефон, не урчала посудомоечная машина, не громыхала дверь лифта. 

В тихом полумраке обнаружилась своя таинственная прелесть, и когда я внес свечу в кабинет, по корешкам книг пробежала загадочная улыбка-тень. Я взял одну наугад, и, пристроив подсвечник на круглый столик, принялся листать. И думал о том, что вспыхни сейчас люстра над головой, залейся коридор ярким светом и закричи голосом рекламного зазывалы телевизор на кухне, - я огорчусь: мне хотелось длить уютный полумрак и наслаждаться вынужденным молчанием телефона. Потрескивала свеча, навевая настроение вполне философское. 

Вошла жена с дочкой, сели на диван, и я отложил книгу. Они напомнили мне ребятню у ночного костра, когда отблеск огня ложится на лица и водит за спинами густые черные тени. 

И вдруг из теплого свечного уюта генетическая память бросила меня в другую крайность. Я помолчал и спросил, могут ли мои женщины представить себе блокаду Ленинграда. Нет света, газа, еды. Замерз водопровод. В доме холоднее, чем на улице. На лестнице, возле застывших батарей, лежат припорошенные снегом трупы. Из черной тарелки репродуктора тикает метроном. Слабость, туман в голове. И дом сотрясается от близких разрывов бомб или снарядов... 

Полумрак создавал ощущение, что все это рядом, близко, и жена с дочерью дружно передернули плечами. 

Мы стали говорить о другом, о чем давно не говорили, и просидели с полчаса при оранжевом огоньке свечки. Вернулся из института сын и, пройдя темным коридором, присоединился к нашей компании, потирая с мороза руки и блестя глазами. И я думал о том, что мы часто ругаем судьбу за ее немилость к нам, но редко благодарим за наши удачи. И спим в теплых кроватях, пьем по утрам кофе с булочкой, равнодушно смотрим, как рекой льется кровь в телевизоре, гремят выстрелы, но отними у нас, городских, хотя бы свет или тепло, и жизнь покажется до ужаса несправедливой. 

Мы вновь вернулись к теме блокады, и жена сказала, что тогда у людей была злость на врага и стремление к общей победе, - они не давали пасть духом и придавали силы. 

А сейчас... - жена пожала плечами. - Какая сейчас может быть общая победа?.. Всяк сам по себе... Скажи спасибо, если еще свет починят. 

Вспыхнул свет, и я мысленно сказал спасибо. Мы разбрелись по квартире смотреть телевизор, звонить по телефону, щелкать клавишами компьютера... И мне долго вспоминалась горящая в темноте свеча и отблеск огонька на лицах домочадцев.

 

Дмитрий Николаевич Каралис (род. 26 ноября 1949) - советский и российский писатель, прозаик, публицист, киносценарист, общественный деятель.

 

 

 

 

21. Ананьев Анатолий Андреевич 

 

Володин, грязный, с оторванной портупеей и расстёгнутым воротом, в гимнастёрке, выпачканной в саже и копоти, стоит на дороге, когда взвод его, его рота отбивают вторую атаку. Он спохватился, хотел было отойти на обочину, но было уже поздно, передний «виллис», скрипнув тормозами, остановился прямо напротив него.

— Ранены? — спросил генерал, не дожидаясь, пока Володин, как положено по уставу, отрапортует, кто он, почему стоит на шоссе, что делал и что собирается делать.

— Нет, товарищ генерал, — смущённо ответил Володин, заметив, как генерал пристально разглядывает его лицо и одежду. «Сейчас влетит!» Но член Военного совета фронта неожиданно повернулся к сидевшему позади полковнику и сказал:

— Это же тот самый лейтенант…

— От пулемётных гнёзд?

— Ну…

Упоминание о пулемётных гнёздах ещё больше смутило Володина, потому что он тогда, собственно, хотя и дошёл до гнёзд, но не выполнил приказ командира роты и к тому же так нелепо попал под вражеский танк! Ему показалось, что полковник неприязненно усмехнулся, произнеся эти слова: «От пулемётных…» — и усмехнулся потому, что все знал.

Володин был прав: и генерал, и сидевший позади него полковник действительно знали многие подробности соломкинского боя, они только что встречались и разговаривали с подполковником Таболой и капитаном Пашенцевым; знали и о Володине, как он был послан к пулемётным гнёздам, как попал под танк и как солдат Чебурашкин, рискуя жизнью, спас его, своего командира, но во всей этой истории, пересказанной Пашенцевым, Володин выглядел героем.

— Туда?… 

— Да, в роту, товарищ генерал! 

— Отпустили? Выписали?

— Сам ушёл, — добавил Володин и подумал, что лежать под бомбами куда легче, чем стоять перед генералом. Но хотя он и волновался, он все же был доволен, что сказал правду, и это несколько ободряло его; он смотрел не мигая, потому что в конце концов не чувствовал за собой никакой вины ни в том, что с ним случилось на передовой, ни в том, на что решился в санитарной роте — вернуться в траншею; уверенность крепла в нем, и когда генерал вновь посмотрел на него, когда их взгляды встретились.

Но генерал вовсе не собирался ничего приказывать, тем более отправлять назад, в санитарную роту, хотя видел, что Володин как раз именно в этом нуждается; бледное, измождённое лицо, впалые щеки, гимнастёрка, выпачканная в саже и копоти, оторванная портупея, весь вид совсем юного, стоявшего по стойке «смирно» командира взвода, его ладонь с неотмытыми пятнами крови, поднятая к пилотке, контуженое плечо, то и дело вздрагивавшее от напряжения, — все это вызывало у генерала иные мысли; он думал о том, сколько должно быть воли в человеке, если он вот так, испытав страх и ужас, не только не сломился духом, но стал ещё крепче и сильнее. Генерал ещё раз, взглянул в упрямое лицо Володина; он понял — сейчас не нужно ни одобрительных слов, ни похвал; просто протянул руку и сказал:

- Желаю удачи, лейтенант! Боевой удачи! 

«Виллисы» уже скрылись за поворотом, а Володин все ещё в раздумье стоял на шоссе; было в этой случайной минутной встрече что-то очень важное для него, чего он не мог понять сразу, сейчас; только спустя семь дней, когда— измотанная и вновь пополненная, злая от постоянных неудач, вместе со всеми частями двинется вперёд, на запад, чтобы, уже не останавливаясь, дойти до самого Берлина, — только спустя семь дней, когда все это произойдёт и в освобождённой Рындинке, на ещё дымящейся от боя окраине, Володин снова встретится с членом Военного совета фронта, то важное, чего он не может понять сейчас, стоя на шоссе, неожиданно откроется ему в одной несложной фразе: «Мы — русские солдаты!» Услышит её от члена Военного совета фронта. Может быть, потому, что слово «солдат» в таком сочетании поднималось над всеми воинскими званиями, даже над генеральским, даже над маршальским чином, а слово «русский» связывало с историей России, с лучшими её страницами - Бородинским сражением, Севастопольской эпопеей, Севастопольской страдой, как назвал её Сергеев-Ценский; но, может быть, потому, что Володин сам ощущал все это и только не мог выразить свои, чувства одной фразой, и теперь, услышав эту фразу, вдруг понял, насколько проста и несложна истина, — он с гордостью мысленно повторил её: «Мы русские!».

 

Анатолий Андреевич Ананьев (1925—2001) — русский советский прозаик.

Saturday the 21st. Все права защищены
Условия перепечатки материалов сайта | По вопросам сотрудничества и размещения рекламы: kapkani-ege@ya.ru